Ольга Раева: Мир этот не будет уничтожен
17 августа, 2017
АВТОР: Александр Чанцев
Беседа с композитором Ольгой Раевой, живущей ныне в Берлине выпускницей ЦМШ и Московской консерватории (где её учителями были Э. Денисов, В. Тарнопольский, Н. Корндорф, Ю. Холопов), лауреатом многих международных премий и стипендий, автором оперы на либретто В. Сорокина, о метафизике детства, новой музыке, языке, об Арто, А. Лосеве, Пазолини и некрореализме.
Александр Чанцев: Ольга, кем вы хотели стать в детстве?
Ольга Раева: Хм…, первое, что пришло в голову (или, точнее, на язык — выговорилось как-то само) — отцом… Но это нуждается в объяснении/истолковании. Надо подумать… В общем, я хотела стать собой, но в преображенном, усовершенствованном виде. Ежели говорить о роде занятий, то мне хотелось вначале стать художником (самое раннее) — рисовать, придумывать пластические воплощения — танец, стало быть (точно как моя дочь теперь: недавно она сказала, что хочет станцевать алфавит, и показала придуманные ею движения, жесты и фигуры для каждой буквы), но также археологом-историком-исследователем океана-минералогом (но здесь, конечно, меня интересовали более метафизика, мифология, и т.д., никак не «естественнонаучные» знания), а еще …жрецом-священником… (служителем культа, получается что). Позже: режиссером кино («автором снов»). И еще меня всегда увлекал мир ароматов и благовоний (амбра, ладан, мирра, fleurs d’orange и т.д.). Ну и, конечно, писать гимны, молитвы… и просто «записки на манжетах»…
Таким образом, возвращаясь к «отцу»: суммируя вышесказанное, выходит, что я хотела стать творцом. А творцом — значит, отцом, мужчиной, мужем… Наверное, это было не с самого начала, но когда начинаешь соприкасаться с искусством, приобретаешь мужскую оптику во взгляде на мир. Я не находила в реальной жизни, в истории убедительной для себя женской парадигмы/«модели» для ориентации… Ну, может быть, Белла Шагал… Но что была бы Белла без Шагала? (Хотя она и сама была очень одаренным человеком: написала, например, о его глазах, что они «точно две разъезжающиеся лодки».) Женщина, жена — она ведь «жена кого?». Так что, здесь были только чаяния — вдруг повезет?
(А мифологическая «модель» была, одна единственная — Персефона.)
Александр Чанцев: То есть, творческое, созидательное — это мужское?
Ольга Раева: Нет, творческое и созидательное начало есть и в мужчине, и в женщине, — души, которые дает нам Господь Бог, равноценны. Но тело мы получаем от родителей (рожденные, не сотворенные)… И, вот, пребывая в этом единстве души и тела, мучимые часто противоречиями меж ними, мы и проживаем свою жизнь, каждый мужчина суть Адам, а каждая женщина — Ева, зависимые друг от друга, враждующие между собой («и вражду положу между тобою и между женою, и между семенем твоим и между семенем ее») и преодолевающие эту вражду (а что есть эта самая «вражда»? — непонимание…) с помощью любви. И, вот, будучи мужчиной, воплощать свои идеи, проводить их в жизнь, проявляя самостоятельность, силу воли в отстаивании своих интересов, и т.д., реализовывать и претворять свои планы во внешнем мире, — то есть, за порогом дома, — значительно проще, так как сие есть естественное проявление его, входящих в адамову программу и имеющих целью завоевать, распространить и утвердить, свойств. В случае женщины, все это входит в противоречие с ее программой (или природой, если угодно). Женщина многое может, если мужчина ей поможет: защитит, оградит, позволит ей сосредоточиться на деле (то есть, сделает то, что обычно делают женщины для мужчин). Но много ли мы знаем примеров таких мужчин — мужей-альтруистов-неревнивцев, мудрых и великодушных?
Александр Чанцев: А как случилось, что вы все-таки стали композитором?
Ольга Раева: А меня просто «на музыку отдали». Если бы «отдали на живопись», была бы художником. Хотя… Все, что ни делается, к лучшему. Мне, в общем-то, все равно, в какой области «снежинки вырезать» (то есть, создавать формы…). И: чем абстрактнее, тем, пожалуй, и лучше. А археологом-океанологом и проч. просто по здоровью не могла — я же «в рабочем состоянии» два-три часа в день, не транспортабельна, практически, требуются особенные условия. Вообще, то, что я живу — это совершенное чудо…
Александр Чанцев: А какое у вас самое яркое воспоминание из детства? Если, кончено, детство не все само по себе — яркое воспоминание…
Ольга Раева: Море… Самое первое воспоминание — это южное море и все, что с ним связано: солнце, чайки; балкон, увитый виноградом, старые родители — бабушка и дедушка, — покой и ощущение себя вне времени; южные цветы, деревья, средиземноморская кухня (брынза, баклажаны, мусака, рыба)… Но это сразу выдает тайну… А, вообще, считается, что я родилась в Москве, мой первый, младенческий адрес — Кропоткинский переулок, дом… (забыла номер — большой серый, первый от угла, если свернуть с Пречистенки, по левую сторону, напротив не помню какого посольства)… Так что, «и стаи галок на крестах», и огромные снежные сугробы, блестящие на ослепительном солнце, — благо родилась в февральскую лазурь, когда сибирский циклон доходит до Москвы и погоды стоят ясные и трескуч мороз… (а в синие сумерки кажется: выглянешь в окно и увидишь Серебряное копытце — ибо далеко видать, до Урала и даже дальше…)…
Таким образом, у меня два места рождения и, стало быть, две личных мифологии, которые обрастали с течением времени разными подробностями. Первую «плюсовали» Синдбад-мореход и Николай Чудотворец, Римский-Корсаков и разные цари, морские и иудейские, «добиблейская» книжка Куна «Что рассказывали древние греки о своих богах и героях» и … (много чего еще), а вторую — «московитскую» — Пушкин и Суворов, Саврасов и Достоевский, иконы Рублева и скульпторы Андреева, московский модерн и вся история от Рюриковичей до сталинских парадов и метро (и т.д. — «Где твои семнадцать лет?»…). Последние непосредственно от отца достались — это он был коренным москвичом, родившимся в тридцатые на «ул. 25 Октября», как об эту пору называлась Никольская, — окна выходили на Красную Площадь…
/Каждый раз, когда я проезжаю в вагоне московского метро где-нибудь в центре, мне кажется, будто поезд мчит меня мимо речки Смородины — хтонического субтона (масло масленое, простите…) Москвы-реки./
А умер мой отец (совершенно неожиданно) в …Карфагене… (…………)
Но я отвлеклась…
Ярких воспоминаний из детства у меня превеликое множество:
качели — во дворе (весна, сережки на березах, я взлетаю почти до самой вершины дерева), в Подмосковье (запах флоксов после дождя), в Нескучном саду — лето, тени от деревьев;
ожидание Нового года: с антресоли достают коробки с игрушками, среди них и мой любимый шар, синий в звёздах…, и много других игрушек — я их успела за год позабыть и теперь рада вновь-«открытиям» как Шлиман, раскопавший Трою, извлекая каждую, завернутую в бумагу и зарытую в вате — домашнем, игрушечном «снегу».
диафильмы — отец показывает мне на потолке (в квартире на Профсоюзной), чтобы я не поднималась с кровати, — у меня простуда (лежу с горчичниками и компрессом, мне дают гоголь-моголь);
Там же: отец поет «Крутится, вертится шар голубой», аккомпанируя себе на гитаре, а я выполняю в это время какие-то хореографические этюды, подбрасывая и ловя синий/голубой воздушный шар;
Мы куда-то едем на метро с матерью и с отцом (по кольцу), на «Белорусской» заходит в вагон и садится напротив нас человек, то ли избитый, то ли упавший — лицо в крови, распухшее, со страшными кровоподтёками. Я смотрю не отрываясь на этого человека (не могу перевести взгляд), начинаю чувствовать его: ощущаю боль и ломоту во всем теле, у меня образовывается гематома на том же самом месте, что и у него — потом тошнота, головокружение, обморок, — и все это настолько быстро, что на «Краснопресненской» меня уже выносят на руках. Дальше какая-то суета, суматоха вокруг…
Лето, гроза, на даче: бабушка читает мне Лескова — «Тупейного художника»; я снова лежу в кровати (теперь уже с «дискинезией»). Гроза приносит облегчение, и я лежу с закрытыми глазами и вижу круглую беседку над рекой, — потом, через насколько лет, я узнаю ее в Орле. Гром грохочет — «это Илья-пророк едет по небу на колеснице», — объясняет баба Аня, старушка в беленьком платочке в точечку, мать дачной хозяйки, в комнате которой всегда теплилась лампадка перед иконой под потолком в углу; она учила меня читать по-церковнославянски…
Планетарий. Это отец пытается привить мне «критическое мышление». Абсолютно безнадёжно: увидев карту звёздного неба, я совершенно явно осознаю, что «вещь тварная», о чем и заявляю отцу (но, верно, в каких-то других выражениях — слова «тварная» тогда еще не могло быть в моем лексиконе). /Отец, впрочем, не оставил своих попыток переубедить меня, в ход шли Маяковский с Малевичем, изобретатель простокваши и мучитель собак, английские энциклопедии с папоротниками, археоптериксами и таблицами с миллионами лет, — все бесполезно!../
Мои детские книжки: стихи Есенина («Заметает пурга белый путь, хочет в мягких снегах потонуть…»), русские сказки с иллюстрациями Билибина (особенно запомнились три всадника — белый, красный и черный, — из «Василисы Прекрасной», и сама Василиса с черепом со светящимися глазницами на палке), сказки Пушкина и «Конёк-горбунок» Ершова, «лебедевский» Маршак и Андерсен (…), необыкновенный, волшебный двухтомник немецких сказок с акварельными иллюстрациями братьев Траугот (один на желтой бумаге, а другой на цвета морской волны), которым я обязана своими романтическим представлениям о Германии в детстве.
Покойница на даче: хоронили молодую женщину, умершую от порока сердца… / (…) но это была уже не она, а … как будто-то предмет какой-то/восковая кукла. Ее (этой женщины, собственно) там уже не было, а была …зияющая пустота/пугающая бездна, — вот, что я увидела/почувствовала…/
Лабиринт: многокомнатная, с разветвленными коридорами, квартира на весь этаж в старом доме на Маяковке, где жили папины тетки (до Революции квартиру занимал мой прадед; дом и теперь стоит на своем месте). Старинная мебель и фарфор (они, кажется, не эвакуировались), странные запахи (гвоздики, корицы, старой бумаги…) от книг с золотыми обрезами и «страшными», как сказки братьев Гримм, готическими буквами с умлаутами и эсцетами.
Посещение Третьяковки — впервые вижу «Троицу»… Откровение, завет и чаяние встречи… /До сих пор «Ваера» (гл.18 «Бытия»)— мое самое любимое/заветное место в Библии./
Снова на даче: свалилась в канаву (рыли там что-то, довольно глубоко, потом дождь был…). Помню себя под водой — свои руки, — вода мутная, глина — трогаю ее, какие-то травинки… «Выловившие» меня из канавы местные мужики утверждали, будто я под водой провела минут пять-семь — не меньше. Хотя: как такое может быть? Через несколько лет похожая история повторилась со мной на море…
Совсем давнее воспоминание из доисторического, полу-мифического детства: я впервые влюблена, мне года три-четыре… У него была темно-вишневого цвета рубашка, и потом, «во взрослой жизни» я всем своим мужьям незаметно подсовывала в гардероб (покупала/дарила) темно-вишневые/цвета граната рубашки… Мама говорит, что он был «ничего особенного», простой такой парень, правда, очень добрый, «возился всё с тобой, на руках таскал»…
Но я чувствую, мне давно пора остановиться…
Александр Чанцев: У детства вообще, кажется, собственные законы, язык и «все-все-все»… Сейчас вы живёте в Германии. А какой язык для вас идеален, самый выразительный и музыкальный? В какой стране вы хотели бы пожить?
Ольга Раева: Да я, в общем-то, не живу в Германии, я в нее выхожу в магазин или на концерт. А живу я в небольшой квартире, в которой ощущаю себя как на орбитальной станции или на космическом корабле, находящимся, впрочем, на приколе в самом центре Берлина, — позади моего дома, на соседней улице воздвигнут (видимо, великаном/циклопом-пролетарием) огромный булыжник, на котором высечено, что здесь именно находится географический центр этого города, — и в этой квартире все примерно так, как могло бы быть где-нибудь в Черемушках времен моего детства (ну, может, чуть посовременнее); кроме меня тут еще только один обитатель — рояль-детеныш кита, прибывший из марсианской Японии).
…Я не стремлюсь к перемене мест — не Пер Гюнт и не Онегин… Да и мне всегда как-то ясно было, что Царствие внутри нас, — чего носиться-то по свету?
Впрочем, все мои путешествия были для меня всегда удачны — я в них многое узнавала, прежде всего, конечно, о себе самой, о том, например, какие из моих идей константны, а какие проявляются/появляются при перемещении в пространстве/помещении меня в новом/другом контексте, да и просто, запечатленные на сетчатке панорамные (и крупные) планы с красивыми видами (некрасивых я сознательно стараюсь избегать), о которых есть что вспомнить — не так уж плохо для кино, которое покажут перед концом… Так что мой не слишком энтузиазм по поводу путешествий связан, скорее всего, с нездоровьем и неудобствами (и душевной болью) при его маскировке. Ну, и мотив, конечно, нужен.
А из тех мест, где я побывала, пожалуй, в Риме я была бы рада оказаться вновь и задержаться на какое-то время (а уж из него съездила бы еще куда (южнее и восточнее). В Вене — если б надо было сосредоточиться на новом музыкальном сочинении, — там по-прежнему лучшее месторождение звуковых идей (Рим более визуален и литературен, чем музыкален). Мне бы хотелось побывать еще в южной Франции и в Греции, в Аргентине и на Суматре, в Шотландии и на Цейлоне, на Камчатке и на Ближнем Востоке (последнее, впрочем, теперь уже вряд ли осуществимо в том формате, котором задумывалось когда-то). А «пожить» мне придется в Париже (е.б.ж., как писал граф Толстой) — в следующем году я там на полгода «артист в резиденции». Хотя «пожить» — не люблю я этого конкубината (по мне уж: или брак, или монашество)… Надо жить — пускать корни и давать плоды, а не … А из России я с корнями вырвана, на моем месте давно прижились новые саженцы… И так много времени я уже между небом и землей провела, что теперь мне, чтобы пустить корни вновь, только на Святой земле, видимо, оказаться надо…
Кстати, я вряд ли могла бы отделить свое детство от недетства — я все такая же, как и прежде (во всяком случае «внутри»), и со мной по-прежнему случаются удивительные истории и всякие чудеса…
А про языки: идеален для меня язык мысли. А из (человеческих) языков «во плоти» я хорошо знаю лишь русский, он — моё убежище «во дни сомнений, во дни тягостных раздумий»… Но, вообще, язык — зверь, прожорливый такой зверь и личность — да еще какая! (Немецкий мне представляется не то волком, не то вепрем, в семитских слышится клёкот хищной птицы, а русский — это, по-моему, огромная и всеядная земляная змея, являющая себя в различных ипостасях: от дождевого червя до Змея Горыныча…)
Я думаю, каждый из языков по-своему выразителен и музыкален. /Сейчас очень жалею, что не выучила в свое время английский… Пару дней назад села за перевод книжки по технике игры на тромбоне, подаренной мне автором, замечательным американским тромбонистом Мэтом Барбье (нужно было просто для работы), так вот, в этой книжке Мэт пишет о так называемом «расщепленном» звуке: «Когда я обнаружил его, он вёл себя поначалу как бродячее животное — то появлялся, то исчезал/пропадал куда-то, будто боялся подойти, — и мне понадобилось некоторое время, чтобы я смог приручить его.» Я чуть вместе с креслом не подпрыгнула от такого сравнения, которое, мне кажется, никогда бы не пришло в голову, говорящую от рождения по-русски (да и в говорящую/думающую по-немецки, по-моему, тоже)./
Александр Чанцев: Читать ваш Фэйсбук — всегда большое удовольствие. Что для вас Фэйсбук? Спрашиваю, потому что действительно в нашей жизни, кажется, все больше не только информации и новых знакомств, но и позитивного/негативного приходит именно из блогов…
Ольга Раева: Спасибо большое, очень приятно слышать, тем более, от вас…
Фэйсбук для меня, прежде всего, возможность быстрой и одновременной (или лучше: параллельной) связи почти со всеми, кто меня знает (за небольшим исключением, все мои знакомые здесь есть). Это не значит, что мне эта связь постоянно нужна — общаюсь я (будучи интровертом и социофобом), в действительности, крайне мало, — но мне важно, чтобы она существовала. Кроме того, на Фэйсбуке можно, зайдя на страницу собеседника, составить себе, пусть хоть поверхностное, но все же представление о контексте, в котором человек живет сегодня (или позиционируется) — это помогает настроиться на его волну, делает связь более гибкой.
…Мы сверяем свои ощущения, обмениваемся мнениями и идеями, узнаем новости, находим друг друга (вновь или впервые)… /Правда, «расцвет» Фэйсбука, мне кажется, миновал, теперь уж он идет на убыль… И, видимо, появится какой-то новый «формат»./
Года три назад я начала вести на своей странице что-то вроде «блога» или дневника. Это получилось как-то само собой — я стала записывать там свои наблюдения и приходившие мне в голову мысли, иногда воспоминания. Кажется, первой записью была всего одна строчка про одиннадцать сорок, которых я наблюдала из окна, которые прилетели и сели на дерево, посидели-посидели да и улетели (такой парафраз на пушкинскую саранчу). Затем я опубликовала еще пару заметок, и сразу же (не могу сказать, что неожиданно) получила одобрительные отклики и пожелания писать дальше (несколько друзей написали мне, что им нравится меня читать, и чтобы я не оставляла этого занятия). Пишу я легко и с удовольствием, меня это даже в какой-то степени дополнительно организует, и я благодарна тем, кто меня читает — они дают мне возможность взглянуть на себя со стороны, проверить себя; этот резонанс, эхо, которое они создают, реагируя на мои тексты, позволяет мне делать выводы о себе относительно общества в целом: ведь в том сообществе, которое меня читает, как в капле морской воды — весь мир-океан. А прокручивая ленту новостей, я имею возможность наблюдать за различными процессами в обществе, иногда издали, а иногда, как бы вооружившись лупой, присмотреться к деталям (…и убедиться, в справедливости и точности народных поговорок: «Хвалят не того, кто заслуживает, а того, от кого зависят», «Не бывает друга без изъяна, а станешь изъян искать — останешься без друга», «Язык до Киева доведет»…). А, вообще, на Фэйсбуке каждый день в репертуаре Андерсен во всех вариациях — «Дурень Ганс», «Садовник и господа», «Новое платье Короля», «О том, как буря перевесила вывески», ну, и, конечно же, бессмертный «Свинопас».
Александр Чанцев: Совершенно согласен — если чей-то Фейсбук, как ваш, например, можно отдавать в печать в качестве книги, то и лента часто выглядит как костер амбиций, комедия положений, qui pro quo и как только не… Из прошлых ваших интервью я понял, что вы любите Сорокина, не любите Чехова (как раз на днях перечитывал «Бесконечный тупик» Галковского с его диатрибами в адрес пошлости Чехова), сложно (?) относитесь к Достоевскому. Что для вас главное в литературе, критерий приятия, ожидания?
Ольга Раева: Я обычно не сужу и не сравниваю. Критерий только нравится/ не нравится (люблю/не люблю, интересно/не интересно) лично мне.
…Поймала себя вдруг на мысли, что все тексты для меня теперь — единый гипертекст, а вот личности авторов я рассматриваю как бы отдельно…
Есть произведения, которые меня восхищали (это ощущение я могла бы описать как такое покалывание в крови/в мозгу/во всем теле от выпитого бокала шампанского плюс радость узнавания плода (мысли) человека, — взыграние ума, если так можно выразиться), — в такое трепетное возбуждение приводили меня, например, некоторые рассказы Набокова или стихи Мандельштама. Но наиболее дорогими (писателями, людьми — это ведь синонимы) всегда оставались те, кто проник в сердце (Гоголь, написавший вторую для меня по значению после «Песни Песней» книгу о любви — «Старосветские помещики», Шмелёв, Кропивницкий)…
Из переводной литературы важными оказывались произведения и авторы, способствовавшие внутренним трансформациям и росту (Рильке и Акутагава, эссе Борхеса и пьесы Ионеску, стихи Одена…; из старинной литературы — «1000 и 1 ночь», «Опасные связи» и …Басё (который мне всегда казался …родным братом Серафима Саровского).
/А с Достоевским какие ж могут быть сложности? Во-первых, он для меня начался с повести «Белые ночи», которую я и теперь очень люблю (маленькая книжечка с гравюрами Добужинского). А, во-вторых, на самом деле, ведь существует лишь один вопрос: есть Бог или Бога нет? Так что — прав, прав, бесконечно прав… (Не говоря уж о том, что ему принадлежит лучшее определение человека: «существо на двух ногах и неблагодарное».) Кроме того, у нас с ним схожие интересы — все находятся на пересечении сакрального и эротики./
Александр Чанцев: Сакральное и эротика, — а смерть (из того же известного дуплета Эрос-Танатос) входит в сакральное (элиминируется им?)? Какой вы хотели бы встретить смерть?
Ольга Раева: Смерть — конечно, таинство. Только о ней, как и о других (таинствах), — о рождении, о браке, — говорить очень сложно (о смерти даже еще труднее, чем о тех: мы о ней еще меньше знаем, — да и знания эти недостоверны, — и еще более страшимся ее по неверию своему) и стоит ли? Знания о таинствах мы получаем посредством откровений, — тут невозможно никакое «изучение», немыслим «анализ», — и попытка передать их чревата серьезными (и досадными для нас) искажениями. Так что, оставим уж лучше…
А какой бы я хотела встретить смерть? Умиротворенной… Прочесть перед сном (обычно это на рассвете) «Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться…», уснуть и не проснуться. …Мне будет сниться море, солнце и синее небо, скалистый берег и дом-античная вилла на вершине горы; я — юная и лёгкая — сбегаю по широкой мраморной лестнице мимо кипарисов и олив к морю и взлетаю, не добежав, превратившись в птицу (горлицу или зимородка), и улетаю за горизонт… /А там, за горизонтом, ждет уж меня в идеальном Подмосковье NN за большим медным самоваром, и будем мы с ним пить чай внакладку, да к чаю калач намажем маслицем, а поверх паюсной икорочки…/
Александр Чанцев: Чай с маслом, с икрой… Судя по тому же Фейсбуку, в повседневной даже жизни вы находите вдохновение во многом. Что вдохновляет больше всего? Когда лучше работается?
Ольга Раева: Работается лучше всего в покое, в тишине, когда никого (из людей) нет рядом… Впрочем, строго говоря, я ведь не «работаю», я просто живу, а то, что «произвожу» — это, так сказать, побочный продукт моей жизнедеятельности (паучок чего-то там плетёт, птичка поёт, а я — вот, занимаюсь, чем занимаюсь, и не могу оставить этого занятия, потому, что оно и есть моя жизнь).
Вдохновение — то есть, воодушевление, необходимое для работы — черпается в Источнике, а найти его можно только в себе самом. Нужно просто направить энергию в русло — сесть работать (не слушая бесов, которые найдут тысячу способов, чтобы отвлечь, запугать, сбить с панталыку); впрочем, бывает, взгляд «замыливается», как говорил Шарапов, тогда, действительно, лучше отложить пока своё вязание, заняться чем-то еще, сходить на концерт, на выставку, погулять, встретиться с друзьями. Сам источник питается любовью, берёт энергию у природы и воспринимает дары-идеи от Духа — их находишь как земляничку под листиком: вдруг увидишь как она сама на тебя смотрит…
Александр Чанцев: Вы учились у Эдисона Денисова (и написали о нем воспоминания), Николая Корндорфа, Владимира Тарнопольского. Что самое важное, что они оставили вам (оставили в вас)?
Ольга Раева: Они оставили мне себя, свою кровь — она осталась во мне (их частица, от каждого понемногу)…
Мне, вообще, необыкновенно везло всю жизнь на встречи, на людей, на учителей… Хотя я совершенно не умею учиться у кого-то (как мне кажется), то есть, перенимать навыки (все равно все делаю по-своему)… Тут важен был личный пример. Все они, мои учителя, — вы перечислили лишь троих из них, причем Тарнопольский не был, собственно, моим преподавателем в консерватории, просто встреча с ним была очень важна для меня, поэтому я считаю его также своим учителем, — а их было гораздо больше, это и Буцко (сейчас заново открывают этого самобытного композитора), и Юрий Николаевич Холопов (отец-основатель современной русской школы музыковедения, автор важнейших работ по теории музыки, гармонии, и проч.), и Щуров Вячеслав Михайлович (знаток русского фольклора; он такие частушки знал, от которых вода не то, что в вино, в чистейший самогон превратиться могла бы), и рано умершая Татьяна Васильевна Чередниченко — культуролог, умнейшая из женщин, что я встречала (мужчины, завидя ее, мне казалось, внутренне готовы были пуститься врассыпную, как зайцы с причалившей шаланды Мазая), и … — в, общем, о каждом из них можно было бы написать книгу — титаны, люди-планеты-звезды первой величины.
У меня есть небольшая записка о Корндорфе и Буцко — оба преподавали мне чтение партитур (это, наверное, самый трудный из всех предметов…) Помню, у них были две абсолютно разные версии, почему Чайковский в оркестровке 6-ой симфонии в финале распределил мелодию между первыми и вторыми скрипками. У Корндорфа была «акустическая версия» (при Чайковском была французская рассадка оркестра — вторые скрипки сидели напротив первых, там, где при немецкой сидят виолончели, — и распределение мелодии таким образом создавало дополнительный объем, это была интересная находка), а Буцко подводил под это религиозно-мистическое обоснование и путем сложных логических рассуждений приходил в конце к утверждению истинности Православия и обличению ереси Католицизма (к вящему моему удовольствию, разумеется). И оба были совершенно правы. А Денисов, выслушав от меня обе версии, выдал свою: из сложных переживаний складывается простая мелодия жизни… И, вообще — так интереснее…
Корндорф — личность трагическая-языческая… Помню, в 2003 году, уже после его смерти, я слушала одну из моих любимых у него пьес «Аморозо» во Франкфурте на Майне в исполнении Ensemble Modern (это была русская программа, в которой они играли также и меня саму, и Тарнопольского…) — и я вдруг перенеслась куда-то в раннее детство, в 70-е, БАМ, зима, Константин Васильев и что-то такое еще… И меня как-то «отпустило» вдруг, посреди этой Германии и уже в 21-м веке, и я еле сдерживалась от каких-то снегурочьих слез, готовая раствориться-слиться с природой… Как оказалась потом, Тарнопольский в это же время испытывал сходные чувства и думал примерно о том же самом… Вообще, с Володей у нас много общего во взглядах и в оценках… Он один из немногих, чье существование на этом свете меня поддерживает, с кем есть «связь», не смотря на то, что мы довольно редко видимся теперь, к сожалению…
А Эдисон — наверное, самый противоречивый из всех был, или, лучше сказать, он как пирог-курник: в нем и русская (сибирская) провинция со здоровой закваской, и флёр московского театрально-киношного бомонда 60-х, и европейский (левый) авангард парижского (по советской тогдашней моде) толка, и поиски корней в христианских идеях…
Много у меня замечательных учителей было — я даже боюсь начать перечислять… И очень много они мне дали… Многих уже нет на этом свете (Царствие им Небесное), а кто еще тут — Многая Лета!
Александр Чанцев: Действительно замечательно! А каких композиторов вы тогда слушали, как оцениваете музыку той эпохи? Как относитесь, например, к С. Губайдулиной?
Ольга Раева: Прекрасно отношусь. …В консерватории была довольно большая фонотека, где можно было сыскать множество записей в отличном качестве на бобинах. Я брала там комнату со звукоизоляцией (стол, стул, окошко в тихий дворик…) и заказывала себе музыку (четыре больших колонки — дома так не послушаешь). Я приходила туда весьма часто на первом курсе и проводила некоторое время в полном одиночестве (точнее, наедине с этими произведениями, которые слушала, — я люблю слушать/читать/смотреть одна…, а, вот, есть, человеку, пожалуй, лучше в компании…). Ноты также можно было раздобыть, хотя и не всегда, в библиотеке консерватории или в библиотеке Союза композиторов (или спросить у кого-то из моих учителей). И, вот, я слушала — «Kreuzspiel» Штокхаузена, «Молоток без мастера» Булеза, «Атмосферы» и «10 пьес для духового квинтета» Лигети, «Хиросиму» Пендерецкого, секвенции Берио, «Pression»Лахенмана… Но не только «авангард», много слушала и совсем другой музыки, малоизвестных авторов… Губайдулиной там были, кажется, почти все, написанные к тому времени, сочинения — у нее ведь, практически, всё игралось, причем, замечательными музыкантами, были хорошие записи с концертов… «Ночь в Мемфисе», «Час души», Concordanza, «Сад радости и печали», и т.д. Мне и сейчас нравятся многие из этих вещей. А из новейших очень впечатлил совсем недавно написанный Второй скрипичный концерт…
Музыка, созданная в 90-е, которая появлялась уже на моих глазах (сочинения старших коллег и моих ровесников, — вот, не было, а, вот, уже и родилось новое сочинение, — например, «Музыка для 10» Александра Вустина, или совершенно замечательный, я помню, «Октет» Роланда Фрайзитцера — австрийского композитора, учившегося вместе со мной у Денисова, ряд опусов Виктора Екимовского…), видится мне сейчас, в целом, как такая яркая, эклектичная мозаика, — вступил в свои полные права «постмодерн», и т.д. Но вся она была бы невозможна без того, что я слушала в фонотеке — музыки (да и, вообще, искусства — живописи, кино…) послевоенного времени и последующих десятилетий — искусства детей войны, если так можно выразиться… Мир тогда сильно изменился… Сейчас он тоже меняется, но это уже совсем другие процессы…
Александр Чанцев: Я раньше завидовал студентам кинематографических ВУЗов, им к зачетам/экзаменам нужно было просмотреть какое-то количество фильмов – теперь завидую и консерваторской комнате для прослушивания. Про еду же совместно – как раз недавно ученые в Японии, где проблема одиночества довольно сильна, доказали, что лучше есть даже хотя бы смотря в зеркало на свое отражение… Вдохновлял ли вас кто-то из писателей? Про сотрудничество с В. Сорокиным вы рассказывали раньше. А из тех, кто сам немного менял мир — Арто, Пазолини, кто-то еще?
Ольга Раева: Про еду, я еще помню, в записках Вирджинии Хаггард — женщины, с которой Шагал прожил семь лет после смерти Беллы. Она описывает, как вначале их знакомства, когда ее наняли как экономку, она «принесла ему обед, а он спросил: «Вы разве не составите мне компанию? Не могу же я есть совсем один, как собака». Эта «собака» тогда ранила мне сердце…
«Встреча» с Арто произошла почти случайно (хотя, конечно, опять-таки не случайно): к тому времени я уже жила в Берлине, но это была еще доинтернетовская эпоха (у меня; я довольно поздно обзавелась лэп-топом и, соответственно, подключилась к сети), было лето, я лежала на диване и читала Лосева (Алексея Федоровича). Открыла «Философию имени» и буквально в начале прочла следующее: «Без слова нет ни общения в мысли, в разуме, ни тем более активного и напряженного общения. Нет без слова и имени также и мышления вообще», и далее: «в слове (…) все наше культурное богатство», «в слове и имени — встреча всех возможных и мыслимых пластов бытия»… Разумеется, Лосев имел в виду не просто слово, но слово и далее — Слово… Поэтому и говорит там о «преодолении» слова, восхождении на высшую ступень мысли… И, все же, мне здесь решительно чего-то не хватало, при полной расположенности к системе, в которой изъясняется Лосев, при всей любви к… Или лучше так: не здесь не хватало, а мне (!) не хватало чего-то принципиально другого (для контраста), требовалось иное высказывание (для равновесия, что ли?)… Причем, прямо сейчас… Чего именно? Я и сама не знала. Но напившись кофею, я направилась в Amerika-Gedenkbibliothek, находившуюся неподалеку, — не специально, чтобы найти что-то там «по теме», а просто я собиралась вернуть одолженную книжечку, — не Лосева — Лосев был мой собственный, он и сейчас жив-здоров, стоит себе в зеленом переплете рядом с «Добротолюбием», — а Теодора Хендрика ван де Вельде «Совершенное супружество» (прекрасная книжка — была запрещена католической церковью, подверглась сожжению в Третьем Рейхе и «не рекомендована» в Швеции как порнографическая…, — я бы хотела иметь ее у себя в библиотеке…), и взять чего-нибудь новенького. И, вот, там на верхней полке стеллажа с книгами на русском мне и встретился в тот день переводной Арто с его «театром жестокости», «Кровяным фонтаном», и т.д. (стоя на стремянке, я читала из середины, про чуму), «…ибо знает Отец ваш, в чем вы имеете нужду, прежде вашего прошения у Него…»). Я забрала его домой и стала читать их параллельно — Лосева и Арто.
А Пазолини для меня — просто один из самых сокровенных и любимых художников, он оказал на меня сильное влияние в юности и чуть позже. Все, что он высказывал/формулировал в кино (литературное его творчество я знаю совсем немного), рождало во мне живейший отклик и вызывало глубочайшее сочувствие, и я бесконечно находила и узнавала в нем/в его картинах себя. (Но это было так давно… Мне теперь надо, возможно, все это пересмотреть… и узнать, насколько изменилась я сама…) И он, конечно, потрясающий мастер формы, — тут было чему поучиться. К тому же, бескомпромиссный (а я только таких и люблю), абсолютно правдивый, христианин и коммунист в одном, и при этом очень чувственный человек, — что тоже было (и есть) мне глубоко понятно и близко (и я не вижу здесь никаких противоречий… Или: эти противоречия гармонично уживаются и во мне самой)…
А из «наших» на меняя повлиял/произвел сильнейшее впечатление Балабанов. Гений! А из старых — Калик… Царствие им обоим Небесное… Это если о кино. А о писателях… В этой Amerika-Gedenkbibliothek мне еще много интересного попадалось, а что-то я привозила из Москвы: проза Гандлевского и Андрей Сергеев, «Шлем Ужаса» Пелевина (из него, кстати, отличное либретто для оперы могло бы получиться) и «Живите в Москве» и «Только моя Япония » Пригова, Довлатов и сборник рассказов Ю. Милославского (вот это был настоящий «театр жестокости»…), «Время рожать» — русская женская проза 90-х-нач. 2000-х… Всего и не упомнишь. Не то, чтобы эти книги «вдохновили» меня на что-то конкретное (вдохновение — это другое), но всё это (чтиво) безусловно помогало мне двигаться дальше… Это было важно.
Александр Чанцев: Какие замечательные имена! Балабанов, Аристакисян, некрореалисты – родом из 90-х, когда, как я понял только недавно, в нашем кинематографе происходило много чего интересного… Слово у Лосева – важна же еще и тема молчания, исихазма, который как-то мелькнул в нашем разговоре. И он, что тоже очень интересно, упоминался у нескольких – у А. Лосева и В. Бибихина, С. Хоружего и В. Мартынова. Почему для вас важен исихазм?
Ольга Раева: ………………………………………………………………………………………………………………….. ……. (…)
Саша, ну, после такого вопроса я должна, по идее, умолкнуть…
…Одна моя знакомая, которая была когда-то студенткой Лосева в Педагогическом институте, рассказывала, как они, студенты — в основном, студентки, молодые очаровательные барышни, — приходили к нему на лекцию, а он оглядывал их, — у него было совсем слабое зрение, и он тогда уже был довольно стар, да, к тому же, монах…, — и обращался к ним так:
«Колокольчики мои,
Цветики степные!»
А я, вообще, люблю тишину, мне легко дышится в уединении… Созерцание и тайная радость-чаяние — мое изначальное и естественное состояние, в которое мне всегда хотелось бы вернуться… (Все, что этому мешает, я ощущаю как обузу/бремя/печаль.)
К тому же, перефразируя Хармса («возлюбишь— набалуешь»): станешь говорить, так непременно и «набалуешь» — наговоришь чего-нибудь лишнего (а потом расстроишься, зачем говорил?), даже если не имел злого умысла…
Некрореалисты, мне кажется, родом из 80-х, причем доперестроечных, а Балабанов — он совсем другой… Но главное, он — тип художника-страстотерпца, пропускающего через себя всю боль, весь абсурд и ужасы этой жизни. Я помню первую «встречу» с ним (всё в том же Киноцентре на Пресне, где я смотрела и Пазолини, и Бергмана…) — это был короткометражный «Трофимъ» (в первые дни нового, 96-ого (Господи, еще в прошлом веке!) года, закрытый показ четырех кино-новелл к столетию кино). Все новеллы были прекрасны, но «Трофимъ» просто ошеломил! /…Он отрезал его, этого мужика, на плёнке вместе со всей его жизнью, историей, с тем, что он брата зарубил!.. Причем, не пафосно (главный герой, большими ножницами, взято крупно), а просто: тетка на монтажном столике — чик! Два кадра, за которыми… — всё! — такое вот чисто русское, страшное (загляни-в-бездну-она же кинокамера), мусоргско-репинско-платоновское послание. Он (Балабанов) поэтому и умер так рано — никакое сердце этого не выдержит. …А вот художники-молитвенники, созерцатели, бывает, живут и подольше. Так что, я бы доброго здравия и многая лета пожелала еще одному моему очень любимому художнику, мультипликатору Александру Константиновичу Петрову… Пока он творит, рисует (почти что в безмолвии, вдали от суеты…) свои фильмы на стекле, стало быть, «стоит за нас» (не он один, но всех имен мы не знаем), мир этот, я думаю, не будет уничтожен…